- И вправду, Иван Семенович! - подхватил Кукольник, который успел уже ободриться и, как свой почти человек в доме директора, позволял себе иногда вмешиваться в беседу взрослых. - Разрешите нам опять играть на масленой! Заместо классных досок, мы соорудили бы уже настоящие кулисы и поставили бы настоящую классическую трагедию Озерова или Державина.
- Озеров и Державин, милый мой, еще не подлинные классики, не боги, а полубоги российского Парнаса, - поправил Никольский.
- Но озеровский «Эдип в Афинах», Парфений Иванович, разве не классическая пьеса?
- Гм... пьеса изряднехонькая, но лишь полуклассическая. Да и кому же из вас, юнцов, была бы по плечу ответственная роль самого Эдипа?
- А хоть бы Базили: он у нас ведь коренной грек и перечитал в оригинале чуть не всех греческих авторов. Ты, Базили, сыграл бы ведь Эдипа?
- Отчего не сыграть, - отозвался Базили. - Но дозволят ли нам вообще играть?
Между господами педагогами поднялись оживленные прения: допускать ли опять театральные представления в стенах гимназии, так как еще задолго до спектакля молодые актеры за повторением ролей забывают повторять уроки. Но, благодаря вкусным и обильным яствам и питиям, настроение большинства оказалось настолько благодушным, что вопрос был разрешен утвердительно. «Коронной» пьесой был окончательно назначен озеровский «Эдип», а после него, по предложению Орлая, ради практики воспитанников в иностранных языках, положено было поставить по одной небольшой немецкой и французской комедии или водевилю; выбор их предоставлялся профессорам этих языков, а режиссерство - Кукольнику, говорившему свободно на обоих языках.
- В сию статью я не мешаюсь, - сказал Никольский, пожимая плечами. - Но нашей российской пьесы, молодой человек, и не могу вам доверить, как не доверяю нашим собственным виршам.
- А кстати, Парфений Иванович, - с улыбкой заметил тут Орлай, - ведь у нас появился здесь еще второй стихотворец.
- Кто такой?
- А вон Гоголь-Яновский. Николай Васильевич! прочтите-ка нам теперь ваши «Две рыбки».
Гоголь, уверенный, что директор давным-давно забыл уже про его балладу, и очень довольный, что избегнет, таким образом, беспощадной критики Парфения Ивановича, был застигнут врасплох.
- Увольте, Иван Семенович... - смущенно пробормотал он.
- Да баллада ведь с нами?
- Да... то есть, нет...
- Нечего вам кобениться, как упрямый жеребенок! - вмешался Парфений Иванович. - Мы все тут и без того знаем, что баллада ваша из рук вон плоха. Но чем плоше, тем лучше: и нам-то веселее, и вам здоровее; как осмеют вас всенародно, так узнаете, по крайности, цену своему непризнанному стихотворству.
- Как ни плохи мои стихи, но смеяться над ними я никому не позволю... - дрогнувшим голосом проговорил Гоголь и, с шумом отодвинув стул, стремительно вышел вон из комнаты.
- Одначе! - воскликнул Никольский.
- Это он сгоряча, Парфений Иванович, pro aris et focis<1>, - объяснил Орлай. - В своей балладе он рассказывает о любимом покойном братце; а кто из нас дозволит смеяться над дорогим нам покойником? Милостивые государи и государыни! Последний блин, как видите, вышел комом. Что делать? У лучшей хозяйки бывают такие прорухи. Засим прошу вас в гостиную, куда подадут нам кофе. А вы, Нестор Васильевич, сыграли бы для нашего торжественного шествия маршик.
И под звуки триумфального марша все общество из залы двинулось в гостиную. Кукольник для своих четырнадцать лет играл на фортепиано уже весьма недурно, и за маршем последовала ария из моцартовского «Дон-Жуана», а за арией - вальс Ланнера.
Вдруг из залы влетела в гостиную вальсирующая пара: Базили с Лизонькой Орлай. Иван Семенович захлопал в ладоши:
- Браво! Нам, старикам, видно, ничего не остается, как убраться в кабинете.
В кабинете тем временем был уже открыт ломберный стол. Четверо из господ педагогов уселись за бостон, другие сгруппировались вокруг директора-хозяина для оживленной беседы. Оживлению не мало способствовали также разнообразные ликеры собственного изделия Шарлотты Ивановны. А Кукольник за фортепиано не унывал: когда наступила пауза в танцах, он заиграл «Gaudeamus». С первых же звуков все начальство, как один человек, замурлыкало, затянуло старинную студенческую песню. Едва допели, как разошедшийся хозяин крикнул молодому музыканту:
- Ita! Ita!
И тот заиграл с собственными вариациями излюбленную директором венгерскую, подпевая:
Extra Hungariam non est vita,
Si est vita, non est ita... <2>
Сам Иван Семенович и земляк его, профессор Билевич, вторили вполголоса.
На воспитанников, однако, наибольший эффект произвела известная песенка Беранже: «Le marquis de Carabas», которую, по общей просьбе гимназистов, с неподражаемой игривостью пропел Ландражен. Когда, около полуночи, все распрощались с гостеприимными хозяевами и молодежь стала подниматься по лестнице на свой третий этаж «для положения себя в постели», Кукольник затянул ту же песенку, очень удачно подражая Ландражену, а товарищи с одушевлением подхватили рефрен:
Chapeau bas! chapeau bas!
Gloire au marquis de Carabas! <3>
А Гоголь? Он давно лежал под своим одеялом; но ему не спалось, и он беспокойно поворачивался с боку на бок, по временам лишь тяжко вздыхая.
- Ты о чем это, Никоша? - впросонках спросил его Данилевский, кровать которого отделялась от его кровати только табуретом.
Гоголь притворился спящим и пустил в ответ густой храп.
Не мог же он, в самом деле, признаться, что изорвал на мелкие лоскуточки единственный список своей драгоценной баллады «Две рыбки», которая, таким образом, навсегда утратилась для потомства.
<1> Из-за алтаря и очага (лат.).
<2> Вне Венгрии нет жизни, а коли есть, то не такая... (лат.)
<3> Шапки долой! шапки долой! Слава маркизу Караба! (фр.) |