- Ступайте, милый мой, ступайте, - увещевала его Шарлотта Ивановна. - Да сдержитесь немножко, чтобы товарищи ваши не заметили: известие это партикулярное - распространять его пока, может быть, не следует.
Кукольник покорно встал, простился и поднялся наверх в спальню своего среднего возраста. Но мог ли он не поделиться своею горестною тайной, разрывавшей ему грудь, хоть бы с Гоголем, который нарочно ведь просил его разузнать подробнее о предчувствии Орлая? А Гоголь, сам уже расстроенный ожиданием какой-то катастрофы, был так потрясен, что громко вскрикнул:
- Господи, помилуй нас! Молитесь, господа, о государе!
- Что с ним? - раздалось со всех сторон.
- Он умер.
Надо ли говорить, что после этого никто из воспитанников до утра не сомкнул уже глаз! Поутру же и стар и млад собрались в гимназической церкви к торжественной панихиде. А вечером того же дня по рукам пошли списки патриотической элегии, в которой Орлай излил и свою, и всеобщую скорбь...
Потребовались месяцы, пока охватившее всех гнетущее настроение мало-помалу улеглось. Об обычном на масленице спектакле на этот раз, конечно, не могло быть и речи. Вольнее, веселее вздохнулось всем только весною, когда с берегов Невы пронесся слух, что молодой император Николай Павлович проездом на юг в действующую армию, двинутую против турок, завернет и в Нежин.
Из воспитанников всех выше воспарил духом Кукольник. Ему, как более или менее уже признанному начальством поэту, выпала честь сочинить текст кантаты, музыка для которой была специально сложена учителем пения Севрюгиным.
Из профессоров же всех выше носил теперь голову Парфений Иванович Никольский. Как профессор российской словесности, он выговорил себе право приветствовать государя торжественным словом. Несмотря ведь на всю элоквенцию, с которою он на лекциях своих отстаивал незыблемые красоты творений Ломоносова, Хераскова, Сумарокова, легкомысленная молодежь упорно предпочитала им «средственные» вирши полубогов родного Парнаса - Озерова и Державина, а паче того «побасенки» Байрона, «побрякушки» Жуковского, Батюшкова и даже какого-то Александра Пушкина! Как же было не воспользоваться случаем выставить и родных классиков, и себя самого в надлежащем свете?
Из Чернигова от губернатора был получен высочайший маршрут. После многодневных хлопот и ожиданий наступил наконец и знаменательный день. Гимназия пообчистилась и приубралась. Закоптевшие за зиму потолки побелели, как молодой снег. Темные разводы-му-ар, наложенные на стены рукою времени, исчезли под однообразною серенькою, но веселенькою краской. Навощенные полы так и блистали, классные столы и кафедры так и сияли, благоухали политурой. Как на заказ, и погода выдалась чисто табельная: весеннее солнце посылало в открытые окна самые яркие лучи свои, чтобы придать всему последний лоск и блеск.
В третьем этаже, в спальнях воспитанников, с ранней зари шла шумная сутолока и возня. Всё взапуски мылось, обряжалось, в общей суетне сшибаясь и мешая друг другу.
- Братцы! Ради самого Создателя! У кого щетка?
- У меня. На, лови. Береги головы, господа! Несколько голов кланяется перелетающей через них платяной щетке.
- Дай мне головную!
У кого вдруг грех с сапогом. Вчера вечером ведь еще, кажется, был целехонек, а за ночь, поди ж ты, и лопнул. Чулок просвечивает! Хоть чернилами зачернить.
А у Гоголя, глядь, одна пуговица на ниточке висит. Пожалуй, глупая, оборвется при самом государе.
Ой Семене, Семене! Ходы, серце, до мене,
но с иглицей да вервием.
- Скоро ли вы наконец, господа? - слышится сквозь общий гул и гам недовольный голос дежурного надзирателя. - Всего час с небольшим до приезда его величества, а вы еще и чаю-то не напились.
- И так обойдемся!
Но вот все готовы, спускаются во второй этаж, в торжественный зал, и строятся здесь рядами по классам.
Перец залом, в приемной, в ожидании августейшего гостя толкутся профессора «во всем параде». Явился даже отсутствовавший по болезни последние две недели математик Лопушевский. Этот стоик, совсем закаливший, казалось, свою натуру сидением в зимнюю стужу перед открытым окошком, искупался в Остере тотчас после весеннего ледохода и жестоко застудил себе зубы. Флюс у него и теперь еще не спал: щека вздута и повязана черным платком, два кончика которого торчком торчат над лысым теменем, что дает школьникам повод к шутливому спору: рожки ли это у него, или вторая пара ушей?
Праздничный оратор, профессор Никольский, с завитым «коком» над высоко поднятым челом, дважды уже для пробы всходил на кафедру, выдвинутую на середину зала, и дважды опять сходил с нее.
Директор с инспектором и двумя надзирателями ждут внизу в вестибюле, а усерднейший Егор Иванович Зельднер в мундире и при шпаге, но с непокрытою головой не раз уже выбегал за ограду на улицу - не видать ли издали царской коляски?
Но нет. Настал ожидаемый час, проходит еще час, а государя все нет как нет! Верно, что-нибудь непредвиденное задержало.
Наконец кто-то скачет. Уж не нарочный ли? Так и есть! Забрызганный грязью фельдъегерь на заморенном, взмыленном коне.
- От кого? - спрашивает директор, принимая запечатанный пакет.
- От губернатора-с.
Пакет вскрыт, бумага развернута дрожащею рукой. Но рука читающего опускается, лицо вытягивается, мертвеет.
- Что такое, ваше превосходительство?
- Государь переменил маршрут!
- И не будет к нам, значит?
- Не будет.
Как описать общее разочарование? А Никольский возвел взоры горе, расставил руки да так и остолбенел.
- Царица Небесная! Да что ж это такое! Чем мы это заслужили? - вымолвил он наконец. - Ваше превосходительство, Иван Семенович! Раз нам не суждено лично приветствовать нашего обожаемого монарха, так уж ли же всем трудам нашим и стараниям так и пропадать бесследно?
- Что же вам угодно, Парфений Иванович? - недоумевал Иван Семенович. - Мне самому крайне прискорбно за вашу речь, без сомнения, превосходную. Но ее, пожалуй, можно будет препроводить к министру с просьбою: не признается ли удобным повергнуть ее к стопам его величества.
Парфений Иванович с чувством собственного достоинства преклонил голову.
- Покорнейше благодарствую за доброе ваше содействие и нимало не сомневаюсь, что признается удобным. В виду же я имел нечто иное: самого государя, точно, нет среди нас, но дух его витает над нами, и отчего бы нам в столь высокоторжественный момент не принести наших верноподданнейших чувств перед его изображением?
Оратор указал при этом на помещенный против окон в золоченой раме портрет молодого императора, на днях только присланный в гимназию попечителем, графом Кушелевым-Безбородко, из Петербурга.
- Как вы полагаете, господа? - спросил Орлай остальных профессоров.
Мнения разделились, но большинство оказалось в пользу предложения.
Учитель пения Севрюгин, также упавший было духом, разом приободрился, подбежал к хору воспитанников, взмахнул палочкой - и те довольно стройно пропели кантату учителя-дирижера.
Профессор Никольский тем временем взошел уже на кафедру. Обратясь лицом к царскому портрету, он прокашлялся и сказал свое «слово». Произнес он его с тою напыщенностью, без которой, по тогдашним понятиям, не могла обойтись ни одна торжественная речь. К сожалению, и речь сама по себе была очень уж витиевата, да и отсутствие того, к кому она относилась, не могло не расхолодить слушателей. По крайней мере, не было заметно, чтобы она кого-нибудь особенно тронула. Один только Орлай вздыхал, усиленно сморкался и украдкой отирал себе глаза.
- Что это Громовержец наш, будто плачет? - шептались между собой воспитанники. - Совсем уж не по-юпитерски. Лучше бы, право, гремел вовсю.
Гроза не дала ждать себя. |