Гоголь Николай Васильевич
 VelChel.ru 
Биография
Хронология
Галерея
Семья
Герб рода Гоголей
Памятники Гоголю
Афоризмы Гоголя
Ревизор
Миргород
Мертвые души
Повести
Пьесы
Поэзия
Публицистика
О творчестве
  · Аксаков К.С. Объяснение
  · Аксаков К.С. Несколько слов о поэме Гоголя: Похождения Чичикова, или мертвые души
  · Анненский И.Ф. Проблема гоголевского юмора
  · Анненский И.Ф. О формах фантастического у Гоголя
  · Анненский И.Ф. Художественный идеализм Гоголя
· Анненский И.Ф. Эстетика «Мертвых душ» и ее наследье
  · Барбе д'Оревильи Ж.А. Николай Гоголь
Об авторе
Оглавление
Ссылки
 
Гоголь Николай Васильевич

О творчестве автора » Анненский И.Ф. Эстетика «Мертвых душ» и ее наследье

Не то Гоголь. Со страхом и мукой за будущее русской литературы стоит он перед нею, как гений, осеняющий ее безвестный путь. Совершенство Пушкина, пускай лучезарно далекое, - ведь оно прежде всего так ласково улыбалось с своей высоты робкому и темному. Оно его манило, оно окрыляло его.

Красота Гоголя наоборот: она подходила к человеку совсем близко, казалось, вплотную, а тот сам отпрядывал от ее ослепительно страшного соседства. Люди пошли не к Гоголю, они пошли от Гоголя, они разошлись от него, как далекое сияние. Но, уходя каждый в свою сторону, из самой святыни его творения, из благодати его страдальчества, эти люди выносили две заветных, гоголевских мысли. Первая - я буду сам собою. Вторая - я буду любить одну загадку, только одну, ту, с которой я родился, загадку моей родины.


Сколько их. Но лишь немногие пусть сегодня будут названы. Прежде всего, конечно, Достоевский. Полный контраст Гоголю в самом лице, скуластом, широком, беспрофильном.

Родина - казенная квартира, госпиталь в Москве[12].

Ни чертовщины, ни воробьиных ночей, ни жирного хуторянства.

Взамен их - традиция благонравной чиновничьей семьи. А там, где царствовал Вий, - кадавер[13], к которому подходят со скальпелем и в очках.

Деревня для Достоевского уже только дача. А мужик Марей[14], добрый, ласковый, не умеет рассказывать сказок. Наоборот, это он-то, ласковый Марей, и разрушил для Достоевского его единственную сказку «о жутко призрачном волке». Перед нами уже не степной визионер «Вечеров», а лесной трезвенник. Может быть, изувер, но только более не фантаст.

Первый герой Достоевского, Макар Алексеевич Девушкин, очень обиделся на Вареньку Доброселову, когда та с чисто литературной жестокостью дала этому глубокоуважаемому прочитать повесть об украденной шинели[15]. Да и что мудреного? Мой брат - это двурукое? Пусть так! Нас-то ведь с вами воспитали на том, будто Гоголь именно это и хотел выразить. Ну, а Макар Алексеевич ведь на медные деньги учился. Так мог ли же он увидеть в своем прототипе что-нибудь, кроме карикатуры и даже, пожалуй, пасквиля?

Гоголь еще читал «Бедных людей». Но шаг от него, т. е. Гоголя, в 1846 г. сделан был уже огромный и бесповоротный, так, по крайней мере, долго казалось. И «сумеречный» - таки за себя отомстил. Пусть, пожалуй, Собакевич соглашается быть не только дроздом, но и клеткой дрозда, - этот новый не успокоится и на человеке, он потребует, чтобы среди самой омерзительной грязи вы не только помнили о его богоподобии, но и умилялись на его богоподобие.


Гоголь-идиллик - а был ведь и такой, говорят, - дал тоже интересный росток и крупный - Гончарова.

Пусть Гончаров позже так открещивался от Гоголя, но ведь Захар-то налицо; и не в прямом ли родстве состоит Обломов с Тентетниковым или семьей Платоновых[16]?

Гоголь писал пятнами, и, может быть, нигде речь его не проявляла ярче своего гения, как путаясь в своем витийстве и цепляясь о шероховатости своего блесточного фона. Гоголь хватал впечатления, чем мог: и глазами, и ушами, и носом; он пьянился всеми, так сказать, фибрами своего чувствилища.

А Гончаров, тот, напротив, писал правильно и округло, и художник жил в нем более всего глазами. Да и то не блески дразнили Гончарова и не цвета, а формы, при этом уже гораздо более затейливые, чем у Гоголя. А еще интересовал Гончарова узор жизненной ткани, разбор всех этих нитей, теряющих в сплетении каждая свою исключительную окрашенность. До чего бы ни касалась, хоть мимоходом, кисть Гоголя, все тотчас же становилось вещью, типом. Гоголь безмерно множил небывалую жизнь этих типов, их божественную карикатурность. Но Гончаров писал с брезгливым выбором, он писал только свое, и притом непременно выношенное, давнее, улегшееся, сознавшее свою исконность и лишь трезво-буднично-типическое.

Ноздрев создан Гоголем. Ноздрев - гениальная выдумка поэта. Но Обломов - тот жил века, он рос, он культивировался незаметными приращениями куста или дерева; для самого Гончарова даже - Обломов долго прояснялся, пока не нашел его тот на диване, на Гороховой и опять с ячменем на правом глазу.

Если Гончарова Гоголь научил глядеть, то Островского он же выучил слушать и лицедействовать. Бальзаминов[17] не попал еще, правда, на смотрины к Агафье Тихоновне[18], но зато одна гоголевская сцена выросла в целую трилогию. Не кто другой, как именно Гоголь открыл Островскому уши на сокровища Замоскворечья, ему самому, впрочем, кажется, мало известного. Вся поэзия ковровой шали, фризовой шинели и подстриженного затылка пошла именно от Гоголя. Правда, смех Гоголя, еще вполне чуждый смешливости его классического мичмана, ярко божественный, творческий смех Гоголя, сверкает у Островского лишь редкими крупицами; правда и то, что Островский не столько смеется сам на выдумку свою, по-гоголевски смеется, как нас смешит и что ему нужны для этого: то слеза Любима Торцова[19], то словечки особые, то ужимка, то шарж. Но и он, Островский, идет своим путем от Гоголя - самобытный и в то же время нераздельно - наш.


По-своему отразил Гоголя и Писемский.

Но стихийная резкость и столь еще эстетическая чувственность Гоголя у этого писателя доведены до цинизма, до жуткой оголтелости.

Чичиковы и провинциальные дамы Гоголя положительно лишились у Писемского всякой приятности. Что ж, может быть, он был по-своему и прав, но факт налицо. Округлости расплылись, и они кажутся налитыми желтоватым жиром. Зато как безмерно выиграли эти гоголевские еще трансцендентные мужики, попав в костромскую артель. Правда, Михеев и Степан Пробка[20] перестали творить. Теперь они уже не построят из кожи или дерева хотя бы и самого Собакевича, но зато плуты и краснобаи из них вышли у Писемского такие, какие верно Гоголю и не снились.


Я не буду касаться недавно уже потревоженной тени Тургенева. Это был пушкинец, пожалуй, самый чистокровный. Тургенев гармонизировал только старое, весь среди милых его сердцу условностей.

Для Тургенева даже новое точно когда-то уже было. И охраняя прошлое, этот художник жил иллюзией, что это - то и есть вечное.

Но Лев Толстой, Толстой-пантеист, конечно, интереснейшая параллель именно к Гоголю.

Толстой - это, так сказать, гоголевская эссенция, это Гоголь, из которого выжгли романтика.

Гоголь - профиль, Гоголь - тревожный гений юмора, отлился в скульптурного ирониста Ясной Поляны. Гоголь-маг в Толстого-бога. Глядите: ведь Чартков-то, несчастный, - художник из «Портрета», помните, - все еще мечется, но Иван Ильич отстрадал свое и спокоен: он знает себе, что и это... даже это - ах! только-то? Жизнь у Гоголя не боится сверкать бессмыслицей анекдота. У Толстого, наоборот, самое нелепое стечение обстоятельств, например, во «Власти тьмы» выходит необходимым и исполненным природою по заказу яснополянского мастера. Не раз в свое время из ткани гоголевского ковра вытягивали и ее отравленные нити и кайма обращалась в тряпицу в руках раннего Салтыкова, пока этот медленно выраставший художник еще карал повытчиков. Но великолепен был тот же Салтыков скорбным певцом коняги[21], хотя, может быть, и жалко, что конягою пришлось стать не единственной ли индивидуальности «Мертвых душ» - чубарому[22]. Не кто другой, как Салтыков, открыл нам и все проклятье, которое прикрывалось гоголевской гармонизированной жизнью. Именно он-то и населил гоголевскую Русь трагедиями.

Фемистоклюс[23] состарился в Порфирия Головлева.


Восьмидесятые годы прошлого века вырастили своего писателя гоголевской школы. Зябкий и слабогрудый Чехов писал только пастелью, и обладание жизнью выходило у Чехова страдальческим.

Даже в его артистическом равнодушии сквозило, может быть, более всего болезненное самооберегание.

Зато Пошлость уже перестала в Чехове грозить, она разве что делала большие глаза и пугала. В ней появились раздумье, нежность; она стала почти мечтою... Пошлость - мечтою?

Но это так.

Преобразилась у Чехова и дорожная гоголевская греза. Чехов не переживал более ни странника, ни беглого, ни ремонтера, ни просто бекеши или енотов в кибитке. А все-таки что-то было и в Чехове неугомонное, что-то мечущееся, что-то смеющееся над расстояниями. В Москву... в Москву... на Большую Басманную... И ведь непременно откуда-нибудь с Аутки. Нет, Гоголь и в Чехове не перестал жить мечтою о дороге!..

Только резкость и холод скорбного размышления Чехова пугали, потому что сам он, нежный, хотя и без малейшей солнечности, был - весь обнаженные нервы. Мир выходил у Чехова не волшебно-чарующе-слитым, как у Гоголя, мир-имя: мир-Коробочка или мир-Собакевич, а лишь искусно-омозаиченным то в «Мужиках», то, даже виртуознее, - в распаде «Вишневого сада».

И если Гоголь открывал жизнь, достойную божественного смеха там, где другой глаз не увидел бы ничего, кроме плесени, то Чехов, по его собственным словам, мог из всякой вещи рассказ сделать[24]. Видите - пепельница стоит, так и из нее.

Так вот к чему привелось. Где гении открывали жизнь и даже творили бытие, там таланты стали делать литературу.

Страница :    << 1 [2] 3 > >
 
 
   © Copyright © 2024 Великие Люди  -  Николай Васильевич Гоголь